.
20 и 21 марта в Псковском академическом театре драмы им. А.С. Пушкина запланирована очередная премьера на большой сцене - режиссер из Петербурга, главный режиссер Камерного театра Малыщицкого Петр Шерешевский представит зрителям спектакль по мотивам повести Ф.М. Достоевского «Село Степанчиково и его обитатели». Псковские театралы с нескрываемым интересом ждут новинку сезона, памятуя об успехе предыдущей постановки этого режиссера: спектакль «Ревизор» Петра Шерешевского получил в прошлом году пять номинаций на «Золотую маску».
В ожидании премьеры мы побеседовали с режиссером о том, какие монстры скрываются в детсадовских шкафчиках с вишенкой, как с ними бороться и как рассказать об этом на языке театра.
- Петр Юрьевич, премьера «Села Степанчикова» состоится чуть больше чем через месяц. В какой стадии готовности сейчас находится постановка?
- В стадии судорожных поисков языка и содержания. Не скажу, что мы всё поняли и знаем, куда идем. Хотя с точки зрения времени нарепетировано уже много – чуть ли не полтора часа. Есть тема, о которой мы пытаемся разговаривать. Через эту тему мы пытаемся препарировать и осознавать. Куда нас вынесет – я не знаю. Это как раз и есть процесс сочинения спектакля, когда ты постепенно понимаешь, про что и как ты ставишь.
- Но тему вы для себя уже определили?
- Да, естественно. Ты понимаешь, про что ты рассказываешь историю, иначе ты не можешь ее начинать рассказывать. Но есть нюансы...
- В повести Достоевского можно обнаружить самые разные смысловые пласты. Что вы увидели в этой истории?
- Ее очень по-разному можно воспринять. Для меня это история, конечно, не столько про людей, сколько про социум. Само название – «Село Степанчиково и его обитатели» – подсказывает, что речь идет о некой модели мира.
У Достоевского всё пронизано мелодраматическим и водевильным сюжетом, но главная тема, которая цепляет и которую все запоминают, – это Фома и история манипуляции сознанием, история насилия и подавления свободы человеческой. Учитывая, что всё в селе Степанчикове принадлежит Ростаневу, который вместе с тем является жертвой этого насилия, то мы для себя формулируем тему так: это история про то, что нам почему-то абсолютно необходимо посадить себе на голову тирана, пастуха, который будет нас пасти. Всё вроде бы в наших руках, но при этом какое-то наше рабское сознание говорит нам: «Нет, подожди, надо, чтобы тобой кто-то управлял, иначе...» Иначе нечему тогда и противостоять. Надо посадить тирана, и мучительно ему сопротивляться, и ничего не мочь с этим сделать.
- Получается, в каком-то смысле этот спектакль будет продолжать тему, затронутую в «Ревизоре», – рабское сознание?
- Да, они, конечно же, тематически близки. Но по языку мы движемся в другую сторону: если в «Ревизоре» мы играли в подлинность почти кинематографического существования, рассказывали историю очень понятным языком, то здесь мы пытаемся идти в метафорический театр. Не знаю, насколько это получается, мы еще пробуем. Но это, конечно, будет намного менее понятная история. В «Ревизоре» всё, в общем, понятно и прозрачно. Здесь же мы движемся в сторону поиска особенного условного театрального языка. Мы его ищем, спотыкаясь, двигаясь то в одну, то в другую сторону.
- Метафорический театр – что вы вкладываете в это понятие? Как это на сцене будет выглядеть?
- В сегодняшнем театре можно, конечно, играть так, как мы играли в «Ревизоре». Фокус там в том, что прямой нарратив накладывался на пьесу с другой традицией: «Ревизора» все привыкли и ожидают увидеть как нечто фарсово-заостренное, построенное на актерских характерностях, а мы это всё снимаем и уходим в кинематографическую подлинность.
Но в принципе язык театра – это всегда поиск несоответствия, формула интереса – как можно менее ожидаемый подход к любому материалу, но максимально точно доказанный. В данном случае нарративно рассказанная история слишком ожидаема. Поэтому мы пытаемся создавать некие ассоциативные этюды, фантазии на тему каждой сцены, нанизывая их на один общий смысл, и эти «пузыри повествования» достаточно условно между собой сшиваем. Тогда возникает какой-то коллаж, который вроде бы рассказывает ту же самую историю, но заставляет нас (я имею в виду зрителей) всё время совершать работу мозга для вшивания этого смысла в историю.
- Вы сказали, что в спектакле речь пойдет о некой модели мира. Каков этот мир?
- Так как мы рассказываем социальную историю про нашу эмоциональную необходимость посадить себе на голову тоталитарного правителя, то и пространство – тоталитаризма. Смесь детского садика и зоны.
- Эта мысль будет воплощена и сценически?
- Да, пока мы себе представляем это как павильон из шкафчиков детского садика, только не в размер детей, а в размер взрослых людей. И не то что лесоповал – а пеньки, оставшиеся от берез. Всё в пеньках и шкафчиках.
- С вишенкой?
- Да, с вишенкой, с улиткой, с бабочкой и так далее.
- Критики XIX века воспринимали «Село Степанчиково» как одно из самых веселых и беспечных произведений у Достоевского. Сохранится ли в вашей постановке дух некоего шутовства?
- Не знаю, я вот недавно разговаривал с артистом своего театра, он спрашивал, что мы ставим, я ему ответил, что «Село Степанчиково». Он говорит: «А, это та книжка, которую я запустил об стенку?» Я говорю: «Почему?» Он отвечает: «Ну, у меня такое возмущение вызывал этот Фома, что я в какой-то момент не выдержал». Так что чего-то сильно веселого и радостного я там не вижу. По-моему, читаешь и начинаешь внутренне протестовать, когда попадаешь в эту фальшивую риторику, которая опутывает со всех сторон...
- Роль домашнего деспота Фомы Фомича в спектакле сыграет Виктор Яковлев. Насколько легко ложится эта роль на его творческое амплуа?
- Я сторонник того, что роль не ложится на артиста, а рождается из него. Когда мы с Виктором Николаевичем начали репетировать, я смотрел, какой он. Из этого Фому и пытаюсь дальше развивать.
- Каким вам видится характер этого персонажа? Близка ли вам идея о том, что Достоевский показывает процесс трансформации героя – от приживальщика к тирану – и в финале пытается высветлить этот образ?
- Мне кажется, это издевательская попытка абсолютно. И процесс в рамках той истории, которая рассказывается в повести, очень незначительный, потому что рассказ о том, как Опискин был приживальщиком, вынесен за скобки, в прошлое. А сейчас уже герой попадает в мир тоталитарный и подчиненный Фоме Фомичу целиком и полностью. Когда Опискин говорит: «Не хочу, чтобы был четверг, пусть будет среда», и все считают, что на неделе у них две среды – это абсолютно идиотическая тоталитарная модель общества.
Там есть попытка некоего бунта и изгнания, но она заканчивается тем, что тиран возвращается, делает маленькую уступку, и все с восторгом падают на колени и кричат, какой благородный у нас теперь правитель. С моей точки зрения, Достоевским написана статичная сатира, потому что рассказчик Сережа, племянник Ростанева, абсолютно не попадает в это благостное принятие Фомы, он говорит, что этот тиран остался здесь навеки.
В этом и есть проблема нашего сценического сочинения: я сам ощущаю некую статичность того, что мы рассказываем. Но, может, это и не страшно – игра вокруг статус-кво, а не драматического изменения. Когда попытка бунта есть, но сразу понятно, что она обречена на провал.
- Что обеспечивает движение сюжета постановки, если мы имеем дело со статичной сатирой?
- В том-то и проблема, что это не «Преступление и наказание», не «Карамазовы», не «Идиот». Здесь не так много внутренних движений души. Это ранний Достоевский, у которого персонажи достаточно назывные, вовсе не исполненные противоречий. Они обозначены характеристиками и внутри этих характеристик продолжают существовать. В этом как раз проблема того, что мы сочиняем. Может быть, получится такой внутренне статичный спектакль. Проблема ролей в этом смысле тоже очень серьезная, и пока я не знаю, как из нее «вылезать». Вы правы, что любое художественное произведение – это, как правило, некий процесс. Но здесь в «Селе Степанчикове» этого процесса ни с кем практически не наблюдается. Здесь постоянная стагнация.
- С чем связано обращение к Достоевскому, и почему именно эта повесть?
- Это процесс отчасти технологический: ты читаешь что-то, может быть, 10 лет назад, и думаешь: «О, я хочу это поставить». Кладешь в свой портфель. Потом, когда тебе задают вопрос: «А что бы вы хотели у нас поставить?», ты не имеешь возможности перечитать все 25 материалов, которые ты собирал, и ты говоришь: «Ну, давайте вот это попробуем». Тебе говорят: «А давайте!» И дальше ты уже начинаешь с этим жить.
Мне давно казалось, что я очень хочу поставить эту повесть. Теперь я с ней столкнулся. Не очень уверен, что это самый правильный выбор, но мы с ним живем и пробуем. Все равно любой материал, выбранный для постановки, - это всего лишь проводник и повод попытаться осознать себя в этом мире. Интересно, но очень сложно. В повести много очень несовершенств с точки зрения драматургической. Например, есть огромная проблема с рассказчиком, про которого вообще ничего не понятно. Да, он присутствует во всех сценах, все ему поверяют все свои чаяния, но Достоевским он написан так, что он ничего не делает, но всем почему-то нужно с ним поделиться, и все на него то сердятся, то любят и так далее, а он ничего не делает. Мы пытаемся в этом найти пружину какую-то, разные у нас были варианты.
Мы всё равно движемся в несколько фарсовую сторону. Когда я говорю про статичность, про то, что это рассказ не про людей, а про общество, я имею в виду, что мы в данном случае пользуемся не приемом психологического проживания процесса, а какими-то красками-мазками.
- В своей постановке вы планируете затрагивать тему провинции? Проявится ли как-то в связи с этой темой местный – то есть псковский – колорит?
- Для меня это не рассказ про провинцию. Это история про мир, про Россию, а не про какое-то конкретное место на земле. Это заостренно-сатирическая модель общества, которую мы ее еще больше заостряем.
Во-вторых, Псков – это далеко не провинция. Если вы так себя называете, значит, вы не были в городе Серове, Каменске-Уральском (мне приходилось ставить в театрах этих городов) и так далее. Псков – это крупный город, который находится в трех часах езды от Петербурга, сел – и ты уже там. С архитектурой, историей – где же вы тут нашли глухую провинцию?
- Достоевский говорил, что в эту повесть вложил всю свою душу, все свои чаяния. В вашем случае так же?
- У нас пока идет сложно. И я понимаю, что совсем не обречены мы на успех. Если «Ревизор» - это рассказ, в котором эмпатия включается, как это ни странно, через людей и через сопереживание им, то здесь – сложный театральный язык. Не знаю, получится ли у нас, а если даже у нас получится – не знаю, насколько зритель подготовлен, чтобы воспринимать такой сложный язык.
Мы идем в сторону, условно говоря, прибалтийского метафорического театра. Понятно, что это просто эмоциональные ориентиры, понятно, что это совсем про другое, но мы идем в сторону Някрошюса. Да, Някрошюс преимущественно говорил про экзистенциальное и редко – про социальное. Но всё равно по языку мы идем туда. И если всё срастется, спектакль будет устраивать и меня, и артистов, – совсем не факт, что он так же легко будет восприниматься зрителем.
- А вас вообще волнует, как зритель реагирует на спектакль?
- Конечно, да. Другое дело, я считаю, что это очень сложный вопрос. В какой-то момент мы сидели с одним из моих любимых художников Сашей Моховым и разговаривали о том, где можно поставить спектакль без оглядки на критику, на зрителей, на чаяния директоров театра и так далее? И решили: а только так вообще и всюду можно ставить. Любая оглядка лишает тебя свободы и не дает попробовать то, чего ты хочешь попробовать. Я, в общем, так и ставлю спектакли: абсолютно не ориентируясь ни на какие мнения, потому что все эти попытки потрафить приводят к полумерам и неудачам.
Но, конечно, меня интересует жизнь спектакля после того, как он создан. Дело не в том, что кто-то возмутился и, хлопнув дверью, ушел из зала – в этом ничего страшного нет. Волнует, чтобы на следующий спектакль пришел полный зал. Если кто-то уходит в процессе, это нормально, это провокативность – так искусство и должно воздействовать, но если искусство не востребовано, это просто не дает ему жить.
Беседовала Елена Никитина